разрешает им поехать в Томск, на дачу, куда Москалев зовет их каждое лето. Но надо
соглашаться и с этим. Пусть лучше узнают неминуемую правду, чем без дачи, которой у
нее нет, еще дойдут до туберкулеза в этом душном городе.
Со временем притупились переживания первых месяцев, только обостренная
жалость к детям так и осталась. С этих пор вошло в привычку приносить им гостинцы с
каждой конференции или заседания, где буфеты были побогаче обычного магазина
распределителя.
Она была счастлива, когда дети выбегали навстречу из темной комнаты в ночных
рубашонках, пахнущие дремотным теплом постели.
‐ Почему не спите? ‐ притворно удивлялась она, ‐ Не надо подходить ко мне, я
холодная.
Но зажигала свет в кухне и, пока раздевалась в прихожей слышала, как они прыгали
там босиком и, шурша бумагой, разворачивали или по паре шоколадных конфет, или по
одному пирожному, или по булочке, в разрезы которых были вставлены ломтики
колбасы.
А Елена Ивановна спала и ничего не слышала. Но ей обязательно оставлялись на утро
или две половинки конфеты, или две, четвертинки пирожного.
Лида, может быть, потому и разрешала детям, вопреки ею же заведенному режиму, встречать ее по ночам, что ей хотелось побыть втроем, замкнуться со своими кровными, порвать хоть на полчаса все зависимости от Москалева. Нет, она по‐прежнему
чувствовала привязанность к свекрови и была ей бесконечно благодарна за заботу о
детях и о доме. Но совместное житье становилось все тягостней, потому что было
фальшивым, потому что Елена Ивановна Москалева уже стояла по ту сторону
замкнувшейся в себе семьи, хотя и сама еще не знала этого.
‐ Шо Иван пишеть? ‐ спрашивала она и, выпятив нижнюю губу, покачивала головой:
‐ Доси ничего? Скажи ж ты! А деньги хоть высылаеть?
Утвердительный ответ успокаивал ее.
‐ 3аработался‚‐ говорила она. ‐ Он сроду не ялдыжничал. Бывало, мальчонкой еще, когда у кулака пастушил, как завьется на все лето! Разве что у баню прискочить, да и тем
часом назад!
Лиде хотелось уйти, когда она слышала эти любовно произносимые слова, но Елена
Ивановна продолжала с горечью:
‐ А нынче у матери бани нету. Нынче у всех у вас ва‐аи‐ные! Ва‐ажные стали все ‐
ходють, аж пыхають. Губернаторы ‐ И сама себя взвинчивала такими словами и
заканчивала негодующе: ‐ Ну, погоди, Ванька, прискочишь ‐ я тебя за виски отдеру, шоб
знал, как матерь с детьми забывать!
Лида задумчиво смотрела на все еще статную фигуру свекрови, на поблекшее
морщинистое лицо и думала« Какие глаза у нее молодые!» У детей бабкины глаза, не
отцовские. У того маленькие, острые, а у нее ‐ огромные и лучистые. Наверное глухота
сохранила ей свежесть души, оградила от мелочей, которые всех истрепали за эти
тяжелые годы. Она оберегла даже ее язык, которого двенадцатилетняя городская
шлифовка ни сколько не коснулись.
По вечерам, оставаясь одна в своей комнате, прежде чем лечь в постель они
доставала пожелтевшие собранные еще в пору Высших женских курсов, открытки с
фотографиями различных спектаклей Художественного театра. Она медленно
рассматривала их знакомые до последнего штриха, чуть задерживалась на портрете Баста
со спокойной надписью наискосок «На добрую память» и вполголоса вспоминала старые
стихи:
Минають дни, минають ночі...
Минуло літо, шелестить
Пожовкле листя... Гаснуть очі, Заснулн думи, сердце спить.
Боль постепенно притупилась вся окружающая жизнь стала спокойней и тоже
врачевала отходящую от потрясения душу. Страна готовилась к XVII съезду партии.
С газетных полос исчезли разгневанные заголовки с непременными эпитетами: кулацкий, вредительский, оппортунистический. С ликвидацией последнего
эксплуататорского класса закончилась в стране классовая борьба, она теперь полностью
перенесена на международную арену, ее острие направлено на Германию, где президент
Гинденбург передал всю власть новому рейхсканцлеру Гитлеру.
Уже без перегибов завершается сплошная коллективизации. выбита последняя
социальная почва из‐под ног оппозиции, страна высвободила огромную энергию для
мирного строительства социализма. И недаром ХVII съезд заранее называют съездом
победителей. Лиде думалось даже так: жестокость мер, к которым прибегал Сталин, пожалуй, оправдана победами; теперь—то конечно. таких мер не будет, теперь они
просто бессмысленны, когда в партии и в стране восторжествовало великое единство.
Литсотрудник селььхозотдела Семен Сенк давно оправившийся после ранения, по‐
прежнему ездил по деревням. но уже не для разгрома кулацких гнездовий, а в поисках
положительного опыта в окрепших колхозах.
Года два после дела в Кожурихе он ходил героем и приобрел манеру утомленно
говорить обращавшимся к нему товарищам:
‐ Я слушаю тебя.
На летучках он садился под самым носом редактора, в кресло, предназначенное для
почтенных работников, и закидывал одну на другую свои длиннющие ноги. Правда, это
продолжалось недолго. Однажды редактор, привстав, тяжело перегнулся через стол и
прошептал что‐то на ухо Сенку. Тот независимо кивнул, слегка покраснев, посидел еще
минутку и, неторопливо вышагивая, прошел через весь кабинет к дверям, возле которых
навсегда и облюбовал себе место на стуле.
Свою утомленную манеру он ни разу не употребил только по отношению к Лиде.