потому, что повсюду натыкаешься на связи с прошлым, каждый день думаешь о завтра, и
не потому, что плохо сегодня, но потому, что все, что ни делается сейчас, рассчитано на
завтрашний день. Разве что, когда ешь да спишь, полностью находишься в настоящем.
Человек живет больше прошлым и будущим. Настоящее ‐ лишь стык двух
других измерений, и такое оно короткое и текучее, каждое мгновение оно возникает
из будущего и тут же уходит в прошлое.
Лида закрывала глаза от ветра, и натыкалась на торопливых прохожих, клаксоны
автомобилей раздражающе прорывались в уши и усиливали сумятицу ветра людской
торопливости. И скульптура рабочего у окончания бульвара посверкивала от снежинок, взметаемых с нее ветром. Рабочий с засученными рукавами один неподвижно стоял
среди этой сумятицы и поднимал руку с молотом.
Дойдя до широких ступеней Дома Ленина, Лида остановилась. Колонн у Дома не
было, но казалось, что весь он составлен из колонн: ни карнизов, ни лепки ‐ только
массивные параллелепипеды, устремленные ввысь, да увенчивающий их ступенчатый
фронтон, который повторяет силуэт Мавзолея. На фронтоне выбита надпись: «Ленин
умер, но дело его живет». Лиде всегда казалось, что в стиле этого дома ‐ возвышенном, строгом и прямолинейном ‐ воплотилась эпоха революции.
Дом Ленина построен самим народом. В двадцать четвертом году в кассах всех
новосибирских магазинов продавались «кирпичики», каждый стоимостью в настоящий
кирпич, и на эти народные деньги возведен памятник Ильичу ‐ не монумент, а здание
которое полезно людям, в котором кипит общественная жизнь.
Она повернула обратно, по решила хоть раз взглянуть, что же находится позади
Дома Ленина, за некрасивым деревянным забором, притулившимся сбоку. Она вошла в
калитку и по обледенелой дорожке пошла вдоль глухой боковой стены.
Здесь было запущено и тихо. Ветер остался на улице, и жидкие деревья не гнулись, а
лишь трепетали, поблескивая ледком на ветках. Лида дошла до конца стены, повернула
налево и невольно отступила на шаг.
Из прямоугольной площадки вырастала корявая скала. она раздалась на вершине, пошла глубокими трещинами. Из скалы поднималась обнаженная рука, напрягшаяся
буграми мускулов. Эта рука расколола скалу, высвободилась из ее глубин и подняла
факел, каменное пламя которого, зажженное, может быть, еще в подземельной тьме, теперь рвалось по ветру.
Лида замедленно взошла по ступенькам и у подножия скалы прочитала на
мемориальной доске, что здесь похоронено 104 революционера, расстрелянных
колчаковцами.
Памятник был серый и шероховатый, он был вылит просто из бетона, из бедного
материала пролетарского искусства первых лет революции. Поэтому он потрясал
еще сильнее. Это был великий революционный памятник, такого
потрясающего лаконизма Лида еще не встречала. С той поры скверик у Дома Ленина
стал любимым местом ее прогулок.
Сюда она прибежала и в январский вечер 1934 года, прямо с краевой партийной
конференции, о которой готовила в газету отчет. Она ходила по дальним дорожкам и
сквозь сплетение жидких ветвей видела в полутьме мягкий абрис руки, слабо
подсвеченной лампой на столбе, и вспоминала свои мысли о трех измерениях.
Сегодня в монотонном гуде толпы делегатов, забивших все проходы фойе, выделился знакомый голос и произнес у самого уха:
‐ Можно тебя на минутку?
Она резко обернулась и увидела маленькие черные глаза и заострившиеся скулы. От
гнева запершило в горле, она шепотом спросила, заботясь о том, чтобы шепот не пропал в
гуде, но чтобы и слышен был только одному человеку:
‐ В чем дело?.. Что тебе нужно еще?.. Ах, да! Единственное, что я тебе еще должна—
это твоя фамилия... Но... оставь меня в покое. Я не буду возиться с этим, не хочу
рассказывать во всяких инстанциях, что столько лет жила с эгоистом и трусом!
Пока она, почти спокойно, бросала эти слова, Москалев, прикусив скривленную губу, искоса поглядывал по сторонам, принимая плечом толчки густо двигающихся в фойе
людей. Бросив последнее слово, она пошла прочь.
Она пробилась в свободный угол и привалилась грудью к подоконнику. На улице
падал снег, ветер косо заносил его в сторону окна, и на черное стекло бесшумно
налеплялись и налеплялись снежинки. Лида прижалась лбом к прохладному стеклу, закрыла глаза.
И услышала за спиной прежний голос, и еще не разобрав интонации, выпрямилась, готовясь оборвать этот ненавистный и, конечно уж, накаленный ненавистью
голос. Но она услышала слово, произнесенное почти растроганно:
‐ Спасибо.
Она опустила напрягшиеся плечи.
‐ Спасибо. Я ведь и не о том. Я умоляю тебя разрешить детям приехать ко мне на
лето. Умоляю, слышишь? И еще прошу ‐ скажи Васе, пусть приведет бабушку в
двенадцатый номер гостиницы Советов.
Как трудно далось ему слово: «Умоляю!..» Когда Лида обернулась, его уже не было.
Потом она ходила по скрипучим дорожкам, сереющим в темноте между белыми
сугробами и черным кустарником.
Два большевика, люди одной любви к общему делу и одной вражды к врагам! Их
общему прошлому поставлен этот памятник, зовущий в общее будущее. И она ощущает, что из будущего приходят и приходят минуты, а ненависть не убывает, ненависть остается
с нею.
...Иван отошел от Лиды, испытывая благодарность. Это чувство возникло еще вчера, когда его встретил председатель партколлегии и баском сказал, раздувая усы:
‐ Послушай‐ка, Москалев! Твоих семейных дел я не знаю, никаких заявлений не