В буче - Страница 9


К оглавлению

9

силу науки, читает стихи шлиссельбуржца Морозова. Он вспоминает слова

Достоевского:

«Смирись, гордый человек!» ‐ и, властным жестом отметая эту фразу, восклицает юношеским голосом.

‐ Бунтуй, гордый человек! Ищи, добивайся, мучайся исканием. Только в этом

счастье!

Впервые в жизни я услышала после лекции аплодисменты. И первый раз при

мне опровергали Достоевского, и я задумалась: действительно, как это можно

‐ мечтать о Золотом веке и требовать от человека смирения?

Впервые в жизни я услышала от профессора Реформатского о Николае

Морозове. Потом мы с новыми подругами старались подробнее о нем разузнать у

старшекурсниц и студентов университета. Двадцать три года провел этот

неукротимый революционер в Алексеевском равелине и в Шлиссельбургской

крепости. Освободил его лишь девятьсот пятый год. А через пять лет его снова

посадили на год за издание «Звездных песен», и он только что вышел из тюрьмы.

.

Мы достали этот запрещенный сборничек, потрепанный и зачитанный

донельзя неделю хранила его под матрацем, гордясь, но опасаясь. Больше всего

мне запомнились такие стихи:


И был мне знак: свершилось чудо!

Когда на верный путь я стал, Изменник крикнул мне Иуда, Убийцы ‐ Каин мне сказал.


Так я открыла для себя еще одну сторону жизни, ту самую, где убивались

пророки. Они все вместе облеклись теперь в плоть одного реального борца

против деспотизма, которого я узнала. А скоро и черты Золотого века, смутные

прежде, ясно проступили на затертых страницах томика с оторванной обложкой.

Это было «Что делать?» Чернышевского. Такие книжки ,не появляясь в открытую

на свет божий, годами ходили среди московского студенчества ‐ из‐под ‚полы в

полу, из рук в руки. За их чтение могли выгнать с курсов, а может быть, и посадить.

Но лампу Психеи держала я в руке, и пламя познания сжигало душу.

…Первое посещение Художественного театра. «Месяц в деревне». Ракитин‐

Качалов. Во все глаза глядела я на сильную, изящную фигуру, на прекрасное лицо, слушала самый красивый в России мужской голос, в антракте с недоумением и

геном я уставилась на господина, который, позевывая, проговорил:

‐ Ну‐у‚ они так естественны, что прямо неестественно.

На каникулы приехал Гриша. Было радостно, но совсем не так как прежде. Я

чувствовала себя сильной и спокойней, словно познала наслаждение, вовек недоступное

ему. Меня смущало собственное равнодушие к хозяйским ласкам мужа.

После его отъезда я сидела над учебниками и мечтала только о том, чтобы снова

пойти в Художественный. И мечта сбылась так быстро; в тот же вечер знакомые принесли

билет на «Живой труп».

Качалов играл Каренина. Я жадно ловила мягкие, басовые ноты его голоса и без

конца повторяла про себя крик Феди Протасова ‐ Москвина: «Зачем человек доходит до

такого восторга и не может продолжать?!»

Зачем это не жизнь, зачем я не близка этому, зачем это высоко, а я ничтожна?

Я написала стихотворение, посвященное Качалову, и решила вручить ему на концерте

в воскресенье.

Отдала шить голубую шелковую кофточку, купила бархотку на пояс, хорошей бумаги, чтобы переписать стихи, ‐ и почувствовала, что успокоилась, холодно обдумываю все как

всегда, когда окончательно решусь.

…Я не рассказывала тебе об этом, Ваня, и никогда не расскажу.

На концерте Качалов был во фраке, в пенсне, милый, солнечный, похожий на

Чацкого. Ему и Москвину устроили овации сильнее, чем Собинову.

Когда‐то всем классом мы были влюблены в Роменецкого, а теперь весь курс

разделился на две любви ‐ к Собинову и Качалову. Но мне казалось, что у меня это так

серьезно как ни у кого из подруг… Я тогда была девчонкой, а ведь девчонки ищут свой

идеал. Давно прошла та глупая, бесноватая влюбленность. Но что‐то осталось навсегда.

Много позже я поняла, что искала какого‐то целеустремленного смысла в человеческих

отношениях и душевного совершенства словно по ступенькам в этих поисках поднимала

меня жизнь от Тернов до Москвы и позволила коснуться вершины, ‐ только коснуться!.. И

такой уж у меня характер, что идеальная влюбленность в Качалова убила мою земную

любовь к Роменецкому.

Но в тот вечер ничего этого я еще не понимала. После концерта я долго стояла у

входа в артистическую, но никто не выходил оттуда, никого нельзя было вызвать. Потом

Качалов прошел за стеклянной дверью, окруженный людьми. И все кончилось.

На следующий вечер я пошла к нему домой. По дроге заглядывала в витрины, ловила взгляды прохожих и в общем осталась довольна своей наружностью.

Швейцар поднял меня в лифте на пятый этаж. По всей двери искала я звонок, пока

швейцар не указал на кнопку ‐ большую, белую, сразу бросающуюся в глаза.

Теперь надо было постоять, прийти в себя, но я тотчас позвонила и приготовила

конверт со стихами и открытку с портретом Баста.

‐ Могу я видеть Василия Ивановича? ‐ кажется‚ спросила я.

Невзрачная горничная обратилась к двери, распахнутой в освещенную комнату, откуда доносились звуки рояля под неумелой, будто детской рукой:

‐ Василий Иванович, вас хотят видеть.

Он вышел сейчас же, и я поразилась, какая у него крупная фигура.

‐ Здравствуйте. Чем могу служить?

Слегка склонив белокурую голову, он ожидал ответа. ‐ Я пришла к вам… с довольно

странным...

Больше я не могла придумать ни одного слова.

‐ Пожалуйста, сюда, ласково сказал он.

9